Он сокрушенно вздохнул, поставил на место масленку, сел и, вытирая руки, [прядочкой концов, перешел уже непосредственно к ответу.], продолжал:
— Сам я в божьем свете, как есть — сирота… Ни у меня родных, ни — близких… Куда мне ехать, чего мне искать, коли здесь хорошо! — Для меня то есть хорошо. Много уже я поблукал по свету, видел уже всякое… И коли господь мне привел найти людей по совести, дай бог не загубить, не потерять их. От добра же добра не ищут, известно. Люди тут хорошие, начальник справедливый, служба нетрудная, профиль пути легкий, по ровному степу, а оттого и заработок — слава богу. Мне же не много надо! Сам, один кругом, горелки не употребляю, разных там привычек да выкрутасов панских не имею… Буду служить тут много лет, коли не погонят, прикоплю гроши и куплю хутор малюсенький. Земли тут добрые, большого ухода не просят, а коли стараться — урожаи богатые. Велит бог, чтобы оно так и вышло, как гадается, — лучше и не[треба] нужно. Пускай только душа будет покойна, — буду жить тихо, мирно… [И на какой ляд мне та Манжурия, забери ее трясучка? — весело закончил Хлебопчук, с усмешкой, мило и ясно осветившей его смуглое печальное лицо.]
«Чего лучше! — думал Василий Петрович, осчастливленный этим ответом. — Сам ты, душевный человек, не перестарок, а моя Лизурка на возрасте — устраивайся себе, а там посмотрим… Может, бог велит, сыном мне будешь, внучаток народишь, в отца умных да порядочных. Слов нет, она [супротив] его вдвое моложе, ну, только то, что девчонка сурьезная[, не вертячка], хозяйственная; а опять же и то, что другого такого мужа ей не найти… Что же каса[юще]ется бракосочетания — [как] он [есть] не нашей веры, — то ведь он объясняет, что они при нужде в церкву ходят, обряды [иные] делают, для видимости, чтобы не придирались. Ну, и — того… Как-нибудь, с божьей помощью, ухитримся[, облапошим, кого следует]…»
[Этот приятный план, устранявший все сомнения «в предбудущем», Василий Петрович лелеял в душе до последней, роковой минуты своей дружбы с Савой. И, — кто знает, — быть может, мечты об упрочении близости с дорогим человеком, у которого дочь на выданье, шевелились и за угрюмым лбом друга-помощника… Недаром ведь Сава, ворочаясь на койке вагона, увозившего его в далекий и чуждый край, шептал сквозь слезы:
— Как друга, брата, как отца родного полюбил я тебя, Василь Петрович… Гадал с тобой всю жизнь коротать, счастье мирное, тихое найти… И для того все тебе поверил, всю душу тебе открыл, ни одной мысли не утаил перед тобой… А ты обманул меня, скрыл от меня в ту ночь, что думаешь, о чем замыслил… Сатане предался! Он, лукавый, шепотник, человеконенавистник, втиснулся и девчонку эту, чтоб ей… подбросил, а ты и сдался, черные мысли и намерения против меня от неги перенял… Обидел ты меня! На всю жизнь ты меня обидел!..
[Лукавый он и прочие адские силы, разрушившие счастье Хлебопчука, втиснулись между двух друзей тонко, обдуманно, с превосходным знанием своей специальности по искушениям и соблазнам; и, конечно, достигли своего, внедрив на месте погибшей дружбы ненависть, озлобленные слезы с одной стороны, озлобленное недоумение с другой. Бес силен: горами качает.]
Этот день — последний день их согласия и счастья — был лучшим днем в их жизни: им улыбалась удача во всем, оба они были прекрасно настроены, веселы [и провели время с утра до самой роковой минуты как два небожителя, посетившие землю, где у них не находилось иных симпатий, иных друзей, кроме них двоих]. Кончив удачную путину, где все у них чудно спорилось, все шло как по маслу, они остались на отдых в Сухожилье, чтобы ехать в обратную туру опять с лучшим из поездов — с экспрессом; и тут в тихом и благословенном Сухожилье, полном зелени и прозрачных ериков среди камышей они [вкусили от полноты блаженства] задушевно беседовали на полной свободе, гуляя по рощам, купались в родниковой воде, когда зной стал гнетущим, ели и пили в тени лип, потом, насладясь серьезной беседой, резвились и школьничали как дети[, ловили кузнечиков, бегали, будили эхо шаловливыми звуками и смеялись, получивши смешные ответы]… Они были неразлучны, дружны и блаженны весь этот день[ — последний их день, лучше которого не было за все шесть истекших месяцев их совместной службы…].
Их расчетливая форсунка чуть-чуть краснелась, пользуясь случаем сэкономить топливо: путь на добрую сотню верст шел под уклон, не ощутимый для пешехода, для неповоротливой телеги, но значительный и полезный для разошедшегося поезда, в полтысячи тонн весом, с превосходной конструкцией всех ходовых частей. Впрочем, загаси они и совсем огонь, быстрота не убавилась бы, а росла; пока не вступился бы в свои права тормозной кран и не положил бы под рукой машиниста предел этому росту… Рука машиниста, скользя по рукояти крана, не нажимала, однако, на нее: «А что за беда? Пускай себе на все на сто лупит!.. Разве вот только немчуре оборвать ленту, чтобы не измерял скорость…» Марова впервые брало сильное искушение нестись с такой быстротой, чтобы дух захватывало, галька балластная пылью летела!.. Условия тому не препятствовали: путь на всем перегоне — по каменистому грунту; ни мостов, ни насыпей ближе Чуваева… Господа же пассажиры [ «высокого давления»] — красавицы в атласах и в шляпках с Агафьино решето да генералы [в шитых золотом кителях, они себе кантуют в свое полное удовольствие, потягивая] пьют чай или винцо в столовой, и [ничего] не заметят, как они едут. Роскошные вагоны Международного общества тяжелы и нетряски. Приспособлены они к заграничной быстроте: сыпь полтораста верст в час — лишь покачивает как в люльке!