— У Марова новый помощник ездит сряду два месяца.
— Да не может быть?! Кто такой этот страстотерпец, ежели он не черт?
— Черт не черт, а что хохол, так это верно… Хлебопчук какой-то, называют.
— Вот история-то!.. И не гонит его Маров?
— Куда тебе! Не надышится!
— А все-таки, надо ждать, скоро прогонит…
Но за вторым месяцем прошел и третий, а новый помощник Марова, на удивленье всем трем участкам, преблагополучно оставался у Марова. Любители поспорить на заклад пропили не мало пива и водки, держа пари, что обычная маровская история непременно должна произойти через неделю, через две, через три наконец [, смотря по уверенности спорщиков]. Но недели шли одна за другой, а необыкновенный человек, удивительный Хлебопчук твердо стоял на своем служебном посту, — по левую сторону котла на паровозе серия «Я», номер сороковой, принадлежащем Марову.
— Кто он такой, этот чудесник? Что он сделал с нашим Васильем Петровичем?
Хлебопчуком заинтересовались, как истинным чудом. О диковинном молодом человеке говорили все криворотовцы, стар и млад; девицы же бегали табунками к его окнам, чтобы подсмотреть под покровом темноты, что он делает, чем он занят. «Чита-ат! Чита-ат!» — [доносился до слуха Савы] слышался шепот и смех этих шпионок.
Он был чрезвычайно необщителен, приятелей не заводил; как появился в Криворотове, так и стал сразу затворником, ни с кем не сходясь ближе служебных отношений. Среднего роста, пониже Марова, но значительно шире его костью и полнее, молодой человек был смугл лицом, волосом черен, скуласт и непригляден. Широкие черные брови на низком и смуглом лбе, покрытом морщинами, старили Хлебопчука лет на десяток; а когда он хмурил эти широкие брови, глядя понурым и печальным взглядом темно-карих глаз, его смуглое безбородое лицо принимало совсем старческое и мрачное выражение, не располагавшее к приятельской болтовне. Людей он сторонился, и люди стали его сторониться, после тщетных попыток сблизиться с ним ради выпивки, карт, девчонок. Жил он монахом, водки не пил ни капли, в карты не играл, и все читал книги, принадлежащие лично ему, привезенные им с собой в большом ящике, который он хранил под кроватью и держал на замке. [Лишь изредка уступая потребности молодого организма в движении, он принимал участие в общественной игре криворотовцев — в чушки; да и то как бы против желанья: палки метал апатично, молча, без выкриков и крепких слов — без одушевленья! При проигрыше не спорил, при выигрыше не зубоскалил и противника не высмеивал. Надо ли говорить, что, по нашему общему мнению, это был человек и странный и чудной, и даже несколько — того, как бы не в полном рассудке.]
— Хлебопчук хороший работник! — с жаром похвалит скупой на похвалу Чернозуб.
— Ничего, — снова подтвердит Маров, так же осторожно. — Работник, слава богу, исправный.
И тотчас же поспешит переменить тему, заведя деловой разговор о необходимом ремонте.
— Поршневые кольца, записал я, сменить, Николай Эрастыч. У заднего тендерного ската, как я докладывал вам, выбоины в четыре с половиной мели́метра — переточить бы бандажи…
А в вечернюю пору, сидя с собственным своим помощником за составлением наряда бригад, при чем идет поминовение «вверенных», как за проскомидией, встретится Николай Эрастович с любезной ему парочкой сорокового паровоза и высказывает с отеческим умилением свое удовольствие юному инженеру.
— Неразлучны, голубчики! Я всегда, знаете, был того мнения, Михаил Семеныч, что не Маров причина частой смены помощников, а неимение хороших добросовестных работников среди наших шалопаев. — Посмотрите на Хлебопчука! ездит же вот человек пять месяцев с Маровым, и — ни одной жалобы, ни малейшего неудовольствия [с той и с другой стороны]. Молодец, Хлебопчук!
Хлебопчук покорил сурового машиниста сразу, привлек к себе его сердце в первый же день, как поступил к нему под начало. Прибежавши к паровозу чуть не за три часа до расписания, как привык делать это всегда, не надеясь на помощника, Маров нашел, что его машина уже готова к отправлению, и даже глазам не поверил. Вычищен, вылощен, заправлен, бодр и свеж, молодец-паровоз мерно и спокойно щелкает, качая воздух в тормозной резервуар, и радостно вздрагивает, как сытый молодой конь, ожидающий веселой пробежки. Поднялся изумленный, не верящий себе машинист в будку, глянул придирчивым взглядом туда и сюда, потрогал тот и другой краник, — решительно не к чему прицепиться. Слез, обошел своего железного друга кругом, посмотрел на работу Хлебопчука, крепившего гайки у параллелей, — все в порядке, все как следует быть… Нечего и сказать этому новичку[, если не пуститься в неуместные похвалы его внимательности, аккуратности, знанию дела]. Фонари
— хоть сейчас на выставку, их рефлекторы — как серебро, стекла у ламп вычищены до совершенной прозрачности… Даже досада разобрала было в первую минуту от неожиданной необходимости молчать, не ворчать, не скрежетать зубами, даже как-то тоскливо на сердце стало от сознания, что у паровоза и дела нет никакого. Все готово! — садись, машинист, и трогай под нефть, под трубу…
— Ну и ладно… Он, брат, порядки-то не меньше вас знает и без машиниста с места не тронется.
— Когда прогонишь хохла-то?
— Что мне его гнать-то? Дай бог вам таких хохлов!..
— Что говорить, парьнина завидный, — переменит тон насмешник. — Уж недаром, братцы, пошвыркивал народом как щепками наш Василь Петрович! вот и дошвыркался до заправского человека… А теперь, вишь, важничает.