Всего же больше нравилось Марову в Хлебопчуке то, что Сава был так ли сяк ли сведущ во многом, чего совершенно не знал Василий Петрович, и о чем ему приходилось впервые думать и рассуждать лишь при разговорах с его последним помощником. Чужанин-раскольник, угрюмый и молчаливый со всеми, кроме Марова, жил и в Немцах, и в Турции, и среди венгерцев, сталкиваясь с людьми разных стран и наций, степеней развития и политических окрасок, а, между прочим, и с теми из русских, кому вольготнее живется, по их политическим или религиозным особенностям, у соседей, чем дома. Таким образом, землепроходу Саве было о чем порассказать любознательному другу-домоседу, с которым так приятно складывалась беседа, так хорошо думалось вслух. Сава описывал Василию Петровичу, насколько сам это знал, по слухам и по книгам, как живут люди в разных землях, в Америке, даже в Австралии, как там понимают рабочего человека, какие там существуют веры, обычаи, нравы и диковины. Сообщал иногда, к разговору, такие факты из текущей жизни России и из ее истории, которые в газетах не напечатаны, в хрестоматиях и летописях не упомянуты, но которые, дойдя окольным путем до слуха нашего брата-криворотовца, заставляют воскликнуть: «Та-та-та!.. Во-от оно в чем штука-то!..» [Но подобного рода восклицания, так и самые факты, вызывающие почти испуг, допустимы лишь при разговоре с друзьями и к откровенности с собутыльниками не поощряют, почему Василий Петрович и не вынес ни разу сору из избы даже тогда, когда с Хлебопчуком разошелся навеки…]
Когда он в первый раз, под впечатлением разговора о вселенной, отдался мысли о страшной бездне, называемой пространством, ему пришлось распроститься с мыслью [о необходимом] об отдыхе и провздыхать всю ночь [, ворочаясь с боку на бок! — он боялся, что к утру сойдет с ума от мучительной думы].
— Ну, хорошо, — рассуждал он сам с собою, среди темноты и тараканьего шороха, — ну, пускай, оказался конец этому пространству — коробка этакая громадная[, цилиндр, в котором мы, земля с луной, солнце и все прочее… И хорошо бы оно, кажись, спокойно, ежели оказался конец, — голова не ноет. Так вот нет же! стой! погоди!]. А за коробкой что?.. Опять пространство, которому конца нет?..
Тупая тоска [отчаяния] леденила сердце. Василий Петрович шептал[, стеная]:
— Как же это так?! Почему же?.. В чем же причина?
Две-три «туры», захватывающие ночное время, он боялся наводить беседу на страшные вопросы, не смел поднять глаз к таинственной бездне, разверзавшейся над ним и над землей в торжественно грозном уборе неисчислимых загадок-светил, сиявших как крупные бриллианты, — тогда как Земля, по словам Савы, была видна жителям тех далеких миров лишь едва заметной бледно-голубой звездочкой… [Но влечение к бездне побороло ужас перед нею, и у Василия Петровича снова возникло желание муки для ума, жажда фантасмагорий о неселенных светилах, которые указывал поименно его мечтатель-помощник.]
— Господи, твоя воля! — говорил Василий Петрович уже без трепета, с тихой покорностью человека, примирившегося с неотстранимым ужасом, и следя за указующим перстом Савы[, подъятым над его головой.]. — Творец всемогущий!.. Неужели же — и там… Такие же, к примеру, люди, города, луга, рощицы?.. И поезд, быть может, так же стоит на станции, и механики, как мы, которые смотрят на нас и разговаривают о бледной [миниатюрной] звездочке!.. Ума помраченье!.. Неужели же, Сава Михайлыч, жительствуют и там божьи твари?
— Для человека невозможно, для бога же все возможно! [— устранял Сава священным изречением последние крупицы неверия своего начальника-друга.]
— Ну, страшно подумать обо всем об этом, Сава Михайлыч! [— снова поднимал голову Маров. — ] Взять хошь бы то: нет конца!.. [Что за чудо такое?] Как это мы об этом не подумаем, не вспомним, не закручинимся?! Живем себе[, суетствуем] и не замечаем… Взяли бы хоть то в соображенье, — поезжай, к примеру, курьерским сотни, тысячи лет, и все — пространство, пространство, и нет ему конца!.. В чем же причина, господи ты, боже ты мой?
— Сокрыто от нашего ума создателем! — отзывался на этот тоскливый вопрос Сава и, глубоко вздохнувши, принимался за работу у котла. Разговоры прерывались гулким шумом бегущего паровоза, до следующей остановки, ко времени которой прикапливались в голове Василья Петровича новые вопросы, новые сомнения и тревоги души, терявшей равновесие.
— А как же, Сава Михайлыч, теперича с сошествием Христа на землю? — встревожится вдруг Маров, глубоко обеспокоенный религиозными сомнениями. — Неужели и там то же самое было? — укажет он на звезды. — И, опять же, кончина мира, второе пришествие… Там-то как же?
— И это сокрыто господом от ума человека! — ответит Сава с новым вздохом сокрушения и смирения.
— Гм!.. Мученье, да и только, как начнешь думать!.. Ну, а что же в книгах касательно этого пишут?
— Что же можно писать о том, чего никто, кроме бога, не знает! Понаписано, известно, всякое… Книги от людей, от ума человеческого, а он слаб и короток. Многое от него сокрыто, и, разумеется, для того ради, чтоб не оробел…
Заметивши же, что его ответ, не устраняющий и его собственных сомнений, нисколько не удовлетворил тревожной пытливости товарища, Сава добавит, хмуря брови:
— Грешно и пытаться дознать, что́ отец наш небесный поволил сокрыть от нашего разума!
— Ну, как же так грешно, Сава Михайлыч, — протестует Маров кротко. — Почему же грешно?.. Взять, к примеру, с э[с]тими самыми жителями на звездах: тоже ведь нет от господа бога никаких разъяснений, что там существа существуют, а вот дознались же!